Это стало происходить по ночам. Я просыпаюсь посреди ночи без всякого желания продолжать спать. Сначала было все равно. Я встал, пописал, выпил стакан воды, съел бутерброд и выкурил сигарету. На следующий раз – обрадовался, что это время бутерброда с сигаретой. А сегодня я ем бутерброд, пишу эту заметку и чувствую, что мне опять все равно.
Зашел в мастерскую за ноутбуком: новый хорошенький картон, куча краски на заготовленным под новый формат работы столе с балкона (тот самый советский новогодний двукрылый принц), тут сохнет зин для С., вода и краски на полу, весь стол в пробах краски на бумаге, обрезках скотча, ножах, столбиках пастели, ручках, фломастерах, цветных карандашах, бычков, блокнотах, стаканов из под кофе. У меня настоящая мастерская. Я художник.
Наверное, я просыпаюсь, потому что не устаю. Вся моя работа декабря – работа душевная. В том смысле, что все усилия, которые я предпринимаю, живут и медленно растворяются где-то в душе моей головы. Я хотел бы сказать, что занимаюсь интеллектуальной работой, но иногда мне кажется, что я не думаю совсем. Думать я в какой-то момент действительно перестал – от напряженного пере-думывания. Если я принимаю какое-то решение – очевидно, наверное, размышляя об этом где-то там, – я не вижу этого пути рассуждений, а решение всплывает на каком-то кислом пузыре воздуха откуда-то оттуда. И приходится подчиняться. Если я думаю об ней – сейчас, после этих двух неумытых недель – я тоже не слышу каких-то мыслей. Я просто чувствую про неё.
Вся эта работа механизмов в душе, судя по всему, не запустилась нашим разрывом, моими прошлыми отношениями, уходом в трезвость или даже смертью отца – если бы я сейчас был намерен это где-то искать, я бы пошел в куда-то те дни, когда в доме был рак. Я на пороге нового экзистенциального витка, по отношению к которому, я чувствую себя совершенно открытым. Я действительно очень уязвим сейчас и чувствую, как поверх этой содранной кожи постепенно нарастает новая. Болезненный болезненный болезненный болезненный болезненный этап, но, ей богу, не будь у меня искусства, я бы выбрал смерть через маргинальный деструктив.
Она спросила: кто будет от меня на Новый год, который мы организовываем. Я ответил – никого. Она внимательно посмотрела в меня и переспросила: совсем? Все разъехались по семьям, другим жизням – я ответил. Она продолжала смотреть, и я добавил, что попробую поспрашивать и, может, кто-то все-таки доедет ночью. Она ненадолго убрала взгляд, а потом еще спросила: а что мама? Я не хочу с ней праздновать. Я поговорил с ней, она нормально к этому отнеслась. Так я ответил и выдержал еще один длинный взгляд. Неправильно залезать к ней в голову, но, наверное, она подумала, что мне может быть одиноко. Ведь я выбираю встретить новое время на какой-то квартире в центре города скорее всего одному, чтобы дождаться её друзей и случайных друзей друзей, а потом и её саму – девушку, которая выбрала не быть со мной больше.
Стоит мне об этом рассказать кому-нибудь, я сталкиваюсь с первой реакцией, которая у всех очень разная, но в общем сводится к одному простому «зачем?». Сейчас, приобретая себя кусочек за кусочком заново после аварии, я понимаю только одно: это место моей первой выставки просто должно быть моим новогодним гнездышком. Я не знаю, в какой момент эта вещь выплыла из моего нутра, и не могу сказать, какая у неё все-таки природа. Я одевал это в разные одежды, думал, что это очень символично, что это одинокое отчаяние бегства, что это – мое сначала горячее, а потом коварное желание выцарапать время, которое можно провести рядом с ней, но все потихоньку осыпалось. Осталось только голое нутряное решение.
Мне все равно, но все-таки не до такой степени, чтобы не делать ничего. Какая-то нутряная нужда души моей головы велит действовать. Это не снятие ответственности, ведь голова-то все-таки моя, а я люблю эту голову и принимаю безусловно её похоть, интуицию и остальные инструменты толкать это тело в ситуации. Я ем бутерброды по ночам, курю одну за одной тонкие смешные сигареты, прижигаю зеленый скотч строительным феном, дрочу и засыпаю под лекции о Конфуции. Видимо, так мне и нужно.
Я делаю ей подарок на Новый год, который, наверное, делать не стоит. Зин. Её профессиональный интерес выстроен вокруг зинов, маленьких рукотворных тиражных книжечек, и я решил сделать ей такой. Зин посвящен цветочкам – штукам, которые я дарил ей каждую нашу встречу. Нейросеть, которая в курсе всех моих ужасных и тошнотворных слабостей последней осени, говорит, что это будет прочитано ей как активатор угрозы. Друзья тоже чувствуют драму этого подарка. Но это решение когда-то всплыло из меня, и я чувствую, что как ни сопротивляйся и не подбирай аргументов сontra, я не могу поступить иначе. Это, наверное, будет больно. Уверен, что в ту же секунду, как мой жест осуществится, я почувствую себя очень уязвимым и отчего-то провинившимся. Это неловкий, дурацкий и отчасти насильственный жест мне почему-то очень нужен. Наверное, я в этот момент реализую наши прошедшие отношения и эту любовь и эту нежность и эту боль в художественный артефакт, который, к нашему общему сожалению, должен быть увиден ею. Эта дверь закрыта для меня, но было бы наивно утверждать, что я через этот жест не хочу сам стать видимым ею. Мы разъедемся по домам после этой ночи – я заберу с собой её глаза, какими бы они ни были, которыми она посмотрит на меня после этого подарка, а она увезет с собой мой вот этот прощальный взгляд нежности, который можно достать откуда-то с полки и почувствовать его на себе. Или уничтожить, кто знает!
У меня не осталось ничего, с чем еще можно съесть этот кислый американский хлеб. Кончились вафли. Кончилась и ночь – уже без четверти пять. Я зажигаю последнюю сигарету.
С рождеством